Ê íà÷àëó ðàçäåëà | Ê ïåðâîé ñòðàíèöå |
«Я посох
мой доверил
Богу...»
Отца
Александра
Меня убили 9
сентября 1990
года, рано
утром, когда
он шел из
своего дома
на электричку,
чтобы ехать в
Новосретенский
храм поселка
Новая
Деревня, Пушкинского
района,
Московской
области.
Очень
многих людей
это известие
поразило,
опечалило. А
нас, его
духовных чад,
потрясло до
глубины души.
Каждый его
прихожанин
спросил себя:
что я могу
сделать для
памяти
нашего
батюшки. Да,
проходили
посвященные
отцу Меню и
его духовному
наследию
вечера,
конференции.
Издавались и
издаются его
книги на
родине и в
других странах.
Дважды в год,
в день его
рождения 22
января и в
день гибели,
конференцзал
Государственной
библиотеки
иностранной
литературы
принимает
сотни людей,
несущих ему
свою любовь и
благодарность.
Но личный
вклад в это
благородное
дело не теряет
своего
значения.
В
память о своём
духовном
наставнике я
стала писать
книгу о
Библии и
русской поэзии.
Эта работа
продолжалась
18 лет. Вышли
три издания книги.
Каждое
последующее
обогащалось
новыми
главами.
Эссе,
которое вы
видите на
этой странице,
- своеобразный
дайджест
«Библии и
русской поэзии».
Да не смутит
читателя
разговорный
стиль моего
эссе и
последующих
глав . Книга
начиналась с
устных выступлений.
Меня слушали
старшеклассники
Юношеской
библиотеки
на Беговой
улице Москвы,
завсегдатаи
ЦДРИ, студенты,
радиоманы.
Разговорно –
значит,
понятно. А я
выше многих
других
качеств ценю
ясность
изложения.
Главы
о И.А. Бунине и
В.В.
Маяковском, о
поэте-классике
и поэте-новаторе,
чье
поэтическое
творчество
то прямо, то
косвенно, то
«про», то «контра»,
но неизменно
связано со
Священным
Писанием, по
мнению
автора,
достойно
представляют
его работу.
Нельзя
говорить о столь
популярном
ныне Серебряном
веке русской
поэзии, совершенно
забыв про ее
Золотой век.
Разумеется,
всякие
деления
такого рода
условны. Но
раз у многих
на устах это
примелькавшееся
ныне
выражение
«серебряный
век», значит, должен
существовать
и век
«золотой».
Когда же он
был? Может
быть, он у нас
не позади, а
впереди, хотя
Пушкина,
Лермонтова,
Блока никто
из поэтов
еще, кажется,
не обошел…В
своей
огромной
антологии
«Строфы века»
Евгений
Евтушенко,
блестящий
знаток
нашего предмета,
относит
своих
ровесников и
тех, кто
помоложе, к
Железному
веку. Очевидно,
названные
выше корифеи
вкупе с
двумя-тремя
десятками
мастеров
большого
дарования, но
калибром
поменьше, и
составляют
искомый Золотой
век.
А теперь стряхнем
с себя годы и
вспомним строки,
которые в моё
время положено
было знать
учащимся
любой средней
школы нашей
страны:
С
тех пор, как
Вечный Судия
Мне
дал
всеведенье
пророка,
В
очах людей
читаю я
Страницы
злобы и
порока.
Провозглашать
я стал любви
И
правды
чистые
ученья:
В
меня все
ближние мои
Бросали
бешено
каменья...
Все, в
ком сильна
школьно-хрестоматийная
память, уже сообразили,
что это
отрывок из
стихотворения
Лермонтова
«Пророк». Кто
учил его в 40-60–ые
годы, вряд ли
догадывались,
что у
лермонтовского
пророка,
равно как и у
пушкинского,
есть прообразы
в Библии.
Наряду с
Пятикнижием Книги
древнееврейских
пророков:
Амоса, Осии,
Исайи,
Иезекииля,
Иеремии и
других
входят в
Ветхий Завет
и составляют
его, может быть,
самую
трепетную
часть.
Знаменитый
«угль,
пылающий
огнем, во
грудь
отверстую
водвинул»,
Пушкин
одолжил у
Исайи (6-ая
глава).
Многие
помнят
наизусть
пушкинское:
Восстань,
пророк, и
виждь, и
внемли,
Исполнись
волею моей,
И,
обходя моря и
земли,
Глаголом
жги сердца
людей.
Пророк
Лермонтова
ближе к
библейским
пророкам
именно
погибельной
опасностью
своей миссии.
Так, Иеремия
говорит от
лица Бога:
«Вотще
поражал Я
детей ваших:
они не приняли
вразумления ;
пророков
ваших поядал
меч ваш, как
истребляющий
лев» (2, 30). Надо
ли лишний раз
напоминать
судьбы
тех
писателей и
мыслителей,
что в ХХ веке, особенно
в России,
вздумали
«провозглашать»
«любви и
правды
чистые
ученья»?
Лермонтов предвидел
их удел:
Смотрите
ж, дети, на
него:
Как
он угрюм, и
худ, и бледен!
Смотрите,
как он наг и
беден,
Как
презирают
все его!
В
ХХ веке вслед
за Пушкиным и
Лермонтовым
к древнееврейским
пророкам
воззвал один
из самых
страстных и
взыскующих
правды поэтов
Серебряного
века:
Максимилиан
Волошин.
Волею
судеб я
прикоснулась
к творчеству
Волошина еще
в середине 60-х
годов. Сам М.В.
умер до моего
рождения, но
вдова его,
Мария
Степановна,
гостеприимная
хозяйка «Дома
поэта» в
Коктебеле,
приветила меня,
впервые
приехавшую в
Дом
творчества писателей
поработать
над своей
новой книгой,
допустила до
сокровенных,
непривычно
тяжелых,
величиной с
амбарную
книгу,
машинописных
тетрадей со
стихами мужа.
Большая их
часть была
тогда не
опубликована.
В числе
других меня
поразили
своим
высокоторжественным
строем,
совершенно
особенной,
необыденной
речью
вещи,
написанные
как будто на
спор с
трубадурами
Октябрьской
революции.
Библию
я в свои
тридцать лет
даже не
листала. Не
будет
преувеличением
сказать, что
именно
Волошин
приоткрыл
мне дверь в
бессмертную
мудрость
Книги книг.
Есть у него
прямые
отсылки к
еврейским
пророкам.
Стихотворение
«Родина» он
предваряет
эпиграфом: «Слова
Исайи,
открывшиеся
в ночь на 1918
год». Читаются
они поэтом
так: «Каждый
побрел в свою
сторону, И
никто не
спасет тебя»
(Ис. 47, 15). Не будем скрывать:
патриоту
Волошину
были не чужды
славянофильские
настроения.
Обращаясь к
родине, он
писал: «Еще
безумит
хмель
свободы/ Твои
взметенные
народы/И не
окончена
борьба, -/Но ты
уж знаешь в
просветленьи,/Что
правда
Славии — в
смиреньи,/В непротивлении
раба...» Славия,
по-волошински,
это Россия в
ее
славянской,
литературно-возвышенной
ипостаси.
Однако
злой дух
русской
истории
разгулялся с
такой
неумолимой
силой, что
чуткий Макс
никогда
больше не
касался
примиренческих
струн своей
лиры. В
стихотворении
«Явление
Иезекииля» он
прощается со
всеми
иллюзиями
такого рода.
Для него, как
и для великих
пророков
древности,
«отверзлись
небеса», и
«слово
Господне»,
суровое,
нелицеприятное,
потекло через
него к
народу,
«обремененному
беззакониями»
(Ис.1,4).
Думаю,
не нужно
долго
объяснять,
чем было для
меня,
вчерашней
комсомолки,
трезво-независимое
мнение поэта
об
Октябрьской
революции, которую
известные
мне поэты или
превозносили
(Маяковский и
множество
немаяковских),
или
относились к
ней с
обезоруживающей
индиферентностью
(Пастернак:
«Какое, милые,
у нас
/Тысячелетье
на дворе?) Теперь
же в стихах
Волошина
меня
поражает другое.
Зацитированы
до
неприличия,
особенно в
последние
годы, его
программные,
гуманнейшие
строки из
стихотворения
«Гражданская
война»:
А
я стою один
меж них
В
ревущем
пламени и
дыме
И
всеми силами
своими
Молюсь за
тех и за
других.
22
ноября 1920
(При
Врангеле)
Он не
считал
нужным
оправдывать свою
так
называемую
аполитичность.Ошибется
тот, кто
сочтет
Максимилиана
Александровича
этаким
непротивленцем
злу, «христосиком»,
с которым что
хочешь, то и
делай. Был он
человеком
бурных
страстей,
жадным до жизни,
прошагал
пешком
пол-Европы,
стрелялся на
дуэли с
Гумилевым,
защищая, как
лев, поруганную
честь
женщины,
чужой
невесты, не боялся
ни белых, ни
красных...
В
«Автокомментариям
к стихам,
написанным
во время
революции» М.В. так
объясняет
свою позицию:
«Поэту и
мыслителю совершенно
нечего
делать среди
беспорядочных
столкновений
хотений и
мнений,
называемых
политикой». И
оттуда же,
только ниже:
«Молитва поэта
во время
гражданской
войны может
быть только
за тех и за
других: когда
дети единой матери
убивают друг
друга, надо
быть с матерью,
а не с одним
из братьев».
Не
могу не
затронуть в
нашей беседе
вопроса об
отношении
христианских
поэтов к
еврейству.
Увы, в этой
огнеопасной
области
встречается
всякое. Как,
впрочем, и в
религиозной
философии, где
явные
юдофилы (Владимир
Соловьев,
Бердяев, отец
Булгаков) соседствуют
с юдофобами
(Леонтьев,
отчасти Розанов).
Вообще-то
христианин-антисемит
– это нонсенс.
Такого не
может
быть по определению.
Так как
история
христианства
не представима
без истории
иудаизма.
Возьмите в руки
Библию:
четыре пятых
составляет
Ветхий Завет,
повествующий
о событиях до
Р.Х., и лишь
одну пятую –
Новый Завет,
начинающийся
с длинной
еврейской
родословной
Христа. Тора –
незыблемое
основание
Книги книг –
никуда от
этого не
денешься.
О
Волошине я
вспомнила не
раз, когда в
один из достопамятных
дней
осуществила,
наконец, свою
двадцатилетнюю
мечту: с
помощью
добрых людей
(назову Лилю
Цибарт,
русскую
немку, проживающую
на границе
Германии и
Швейцарии) оказалась
на окраине
Базеля. А
потом
и в Дорнахе,
куда можно
доехать
менее чем за
час - сначала
трамваем,
потом
электричкой.
Меня влек к
себе
Гётеанум,
построенный
в начале Первой
мировой
войны
усилиями
представителей
19-ти наций.
Этим храмом
искусств,
храмом
дружбы
народов,
посвященным
великому Гёте,
бросали
вызов
мировой
бойне
властитель
дум
европейской
интеллигенции
доктор Рудольф
Штайнер и его
ученики.
Первый, деревянный,
Гётеанум
сгорел, а
вернее, был
подожжен
ненавистниками
человеколюбивых
идей, но на
его месте
через много
лет вознесся
Гётеанум
второй,
серо-белый на
небесном
фоне, бетонно-воздушный,
округло-овальный.
Он и ныне продолжает
быть центром
антропософии,
культуры и
образования.
Литература и
искусство,
медицина,
философия,
педагогика
ищут и находят
на почве
старомодного,
идеалистического
знания
подсказки
для решения
жгуче современных
вопросов.
Жаль,
что на
ретроспективной
выставке,
устроенной в
фойе, я не
увидела имен
и портретов
Макса
Волошина и
Андрея
Белого, которые
принимали в
строительстве
первого
Гётеанума
живейшее
участие.
О
Волошине мы
говорили
достаточно.
Перехожу к
Андрею
Белому.
Его поэма,
«Первое
свидание», написанная
в начале 20-х в
холодной и
голодной
Москве, во
многом
пророческая.
«И было много,
много дум;/И
метафизики, и
шумов.../И
строгой
физикой мой
ум/Переполнял:
профессор
Умов./Над
мглой
космической
он
пел,/Развив
власы и
выгнув
выю,/Что
парадоксами
Максвелл/Уничтожает
энтропию,/Что
взрывы,
полные игры,/Таят
томсоновые
вихри,/И что
огромные
миры/В атόмных
силах не
утихли,/Что
мысль, как
динамит,
летит/Смелей,
прикидчивей
и прытче,/Что
опыт – новый.../-
„Мир –
взлетит!“/Сказал,
взрываясь, Фридрих
Нитче (...)/ Я – сын
эфира,
Человек,
-/Свиваю со
стези надмирной/Своей
порфирою
эфирной/За
миром мир, за
веком век».
Заглянем в
словарь:
«порфира»
по-гречески –
пурпурная
королевская
мантия; «эфир»
в античной
мифологии -
верхний лучезарный
слой воздуха,
наше седьмое
небо.
Стало быть,
человек
способен
владычествовать
над небом,
как над
землей, если
только
его
легкомыслием
и попустительством
не обернется
трагедией
«новый опыт».
Не
обязательно
знать, что
Умов – профессор
физики МУ в 900-х
годах;
английский
физик
Максвелл –
один из
основоположников
статистической
физики,
предсказавший
существование
электро-магнитных
волн, догадавшийся
об электро-магнитной
природе
света; его
соплеменник Томсон –
автор теории
вихревого
строения
вселенной,
открывший
электрон.
Каждый может
подставить
другие
славные имена
в эту
поэтическую
формулу
вселенской
тревоги.
Непревзойденный
мастер стиха,
Белый крепко
держит в
руках
ритмический
руль, и
только сумасшедшая
пунктуация
вкупе с
грозным содержанием
выдает его
истинные
чувства. Не
забудем, что
«Первое
свидание»
писалось,
когда в
России уже
произошел
страшный
социальный
взрыв. Не
предвестник
ли он того,
«фридрих-нитчевского»,
а если
предвестник,
то что может
сделать сын
эфира,
Человек,
чтобы остаться
человеком
под
Дамокловым
мечом, нависшим
над всем
живым?..
А.Б.
никогда не
отделял себя
от России.
Вскоре после
смерти Блока
и расстрела Гумилева
(в одном и том
же 1921-м году) он
уехал в Германию.
Многие
считали:
навсегда, но,
испытав на
чужбине
много личных
ударов, он
вернулся.
Поехал к
любимой
женщине, а
отъехал, как
теперь
выражаются, с
другой
женщиной,
тоже вскоре
ставшей
любимой. В
Германии
посетил
Штайнера и
Гётеанум, с
которыми
вскоре
расстался
навсегда,
сохранив благодарность своему
учителю до
смертного
часа. Его
воспоминания
о Штейнере написаны
в 29 году под
Москвой, в
Кучино,
впервые
напечатаны
по-русски 52
года спустя в
Париже и только
недавно
переизданы
на родине.
Новая
Россия не
пощадила
своего верного
сына. Он
оказался
бомжем и
только заботами
преданной
жены имел в
Подмосковье хоть
какую-то
крышу над
головой. Он
пережил арест
своей
последней
подруги-антропософки
и с
величайшим
трудом
вырвал ее из
кровавых шестеренок
репрессивного
механизма. Он
много писал и
даже кое-что
печатал, но
его не понимали
новые
читатели и
слушатели,
над ним
высокомерно
смеялись
политчиновники,
поставленные
для
управления
культурой. О
писателе
такого
масштаба
трудно
сказать,
победитель
он или
побежденный.
По житейским
меркам,
конечно,
последнее. Но
если я скажу
вам, что в
Баварской
б-ке 90 книг А. Белого,
что в России
выходят том
за томом его
сочинения во
всех жанрах,
а докфильм о
нем «Охота на
ангела»
получил не
так давно
«Нику»,
наверное, вы
измените
мнение на
противоположное...
Я
долго
приноравливалась
к следующему
нашему герою:
Вячеславу
Иванову. Кто
только не
побывал на его
знаменитой петербургской
«башне»: Блок,
Белый,
Сологуб, Волошин,
Ахматова,
Гумилев,
Ремизов,
Горький,
Бердяев,
Кузьмина-Караваева,
Мейерхольд, Бакст,
Сомов... И еще
десятки, если
не сотни посетителей...
Одного,
пожалуй,
назову:
Виктор Максимович
Жирмунский.
Слышала от
него, что, поднимаясь
на седьмой
этаж дома по
Таврической
улице, он,
тогда
пишущий стихи
студент,
испытывал
настоящий
трепет. В.М. не
любил при
встрече
по-московски
целоваться –
просто
дружелюбно,
по-петербургски
пожимал руку.
Не раз пожал
и мне. А с
хозяином «башни»,
хотя бы при
знакомстве,
тоже, наверное,
обменялся
приветствием.
Неужели
только одно
рукопожатие
отделяет меня
от поэта,
драматурга,
переводчика,
теоретика
символизма
Вячеслава
Ивановича, носившего
такую
распространенную
в России фамилию?
«Не Иванов, а
Иванов», -
мягко переставив
ударение со
второй
гласной на
первую, поправил меня,
выпускницу
Литинститута,
двоюродный дядя, и от зафиксированного
на всю мою
последующую жизнь
ударения
повеяло
Серебряным веком
русской
культуры.
Не
могу писать о
поэте, не
полюбив его.
Пастернака,
Ахматову,
Цветаеву я
открыла для
себя в ранней
юности.
Вначале
представление
о них было
очень
приблизительное,
а то и
искаженное.
Об Ахматовой,
например, я
впервые
узнала из
«Постановления
ЦК партии о
журналах „Звезда“
и „Ленинград“».
Но хула не
гасит интереса
к поэту,
особенно в
младые годы,
скорее
подстегивает.
Неиспорченная
душа
старшеклассницы
алкала
узнать о гонимой
поэтессе, о
замалчиваемых
поэтах больше
и больше.
А вот
Вячеслава
Иванова
открыть для
себя мне
тогда не
довелось.
Воспоминания
Евгении
Герцык, любившей
его
необыкновенной
женщины, и
воспоминания
об отце Лидии
Ивановой,
музыканта, композитора,
всю жизнь
посвятившей
музыке, отцу
и младшему
брату,
растопили
льдинки в
моем сердце.
Кто был в
Риме, мог
видеть дом на
ул. Леона
Батиста
Альберти, 25,
где
Иванов прожил
с семьей
много лет, и
до войны, и во
время войны,
и даже потом.
Там висит
мраморная
доска на двух
языках,
русском и
итальянском.
В.И. поздно
начал как
поэт, много
лет посвятив
учебе, а
затем
преподаванию,
профессорству.
Один
из неписаных
законов
интеллектуальной
жизни: когда
мы всерьез
чем-то или
кем-то
заинтересовались,
где-то там,
наверху,
открывается
некий клапан,
и к нам
начинает
поступать
свежая,
иногда избыточная,
но чаще
необходимая информация.
Не раз
убеждалась в
этом на
собственном
опыте.
Только-только
начав
работать над
Ивановым,
слушаю по
телевизору
беседу со
Светланой
Аллилуевой,
достаточно,
думаю,
известной
моим
читателям и
слушателям.
Оговорюсь сразу:
какие бы
злодеяния ни
свершались
именем ее
отца и с его
согласия, к
дочери я отношусь
с уважением и
даже
испытываю
чувство
родства. Ее
путь от
безверия к
вере, золотым
пунктиром
намеченный в
книгах, - это и
мой путь, наш
путь.
Рассказывая
о своем трудном
духовном
восхождении,
об извилистой
житейской
судьбе, она
процитировала в
телеинтервью
свои любимые
стихи, всего
одну строфу,
не называя
автора.
Стихи-упование,
стихи-оправдание.
Смутно
знакомые. Но
чьи? Начинаю
перебирать:
Блок? Нет. Гумилев?
Тем более
нет.
Пастернака,
Ахматову и
Цветаеву знаю
назубок; нет
и еще раз нет...
В процессе работы
над главой
книги
штудирую
ивановский
«Римский
дневник». Вот
же они, вот! И
первая строфа,
и две
последующие:
Я
посох мой
доверил Богу
И не
гадаю ни о
чем.
Пусть
выбирает Сам
дорогу,
Какой меня
ведет в Свой
дом.
А где
тот дом – от
всех сокрыто;
Далече ль он
– утаено.
Что в
нем оставил я
– забыто,
Но
будет вновь
обретено,
Когда, от
чар земных
излечен,
Я
повернусь
туда лицом,
Где –
знает сердце
– буду
встречен
Меня
дождавшимся
Отцом.
Как
многое
вмещают
стихи
«Римского
дневника»!
Перед поэтом
проходит вся
его «жизнь,
грешница
святая».
Оживают в
памяти
любимые имена:
Тютчев,
Гоголь,
художник
Иванов,
Владимир
Соловьев,
Фет. Важную
смысловую
нагрузку несут
библейские
персонажи:
Адам, Каин,
Иов, Рахиль,
Лия. Но и
Люцифер,
Князь Мира,
Зверь
неизменно
пишутся
поэтом с
большой буквы...
В
эмиграции
завязываются
дружбы В.И. с
умнейшими
людьми его
времени. В
том числе с
Мартином
Бубером,
главным
редактором журнала
„Die Kreatur“,
где в
немецком
переводе
была
напечатана «Переписка
из двух
углов»
Иванова и
Гершензона. О
Бубере поэт писал
одному
своему
корреспонденту:
«Это
еврейский
праведник с
глазами, глубоко
входящими в
душу(...) Он
полон одной
идеей,
которая и
составляет
содержание
умственного
движения, им
возглавляемого;
эта идея –
вера в живого
Бога, Творца,
и взгляд на
мир и человека,
как на
творение
Божие. На
этом, прежде
всего, должны
объединиться,
не делая в остальном
никаких
уступок друг
другу, существующие
в Европе
исповедания.
Человек много
возмечтал о
себе и забыл
свое лучшее
достоинство –
быть
творением
Божиим по Его
образу и
подобию. Не
нужно
говорить о Божестве,
как предмете
веры, это
разделяет и
надмевает;
нужно Европе
оздоровиться
сердечною
верою в
Создателя и
сознанием
своей
тварности.
Эти
стародавние
истины звучат
в
современности
ново и свежо...»
Не
забудем, что
в Италии и
повсюду кипит
Вторая
мировая
война.
Муссолини
чеканит свои
речи. На
римской
площади
Венеции выкрикиваются
мерзкие
лозунги. Хлеб
– по карточкам.
Бомбежки.
Убежище –
узкая щель,
пещера. Там члены
семьи
Ивановых
жмутся друг к
другу, чтобы,
как
вспоминает
дочь поэта,
«всем вместе
умереть». С
трудом
сводят концы
с концами. Тихонько
слушают
запрещенные
радиопередачи.
Глава семьи
болезненно
переживает политические
события... Все
это тоже
проникает в
«Римский
дневник».
Рассказать
- так не
поверишь,
Коль войны
не пережил,
Коль
обычной
мерой меришь
Моготу
душевных сил.
Всё,
чего мы
натерпелись,
Как
под тонкий
перезвон
Что
ни день,
каноны
пелись
Безыменных
похорон,
А
волчицей
взвыв, сирена
Гонит в
сумрак
погребов,
Голосит:
приспела
смена
Уготованных
гробов...
Стих
сухой, нагой;
он не гнется
под тяжестью
блестящих
навесок, как
еловые лапы
рождественской
ели. Похожие стихи
писались и по
другую линию
фронта, на
далекой
родине.
Русскому поэту
еще горше
оттого, что
он виноват
без вины:
Италия, где
он живет,
воюет на
стороне Гитлера
...нам
ли клясть
былое?
С
наших
согнано
полей,
На
соседей лихо
злое
Лише
ринулось и
злей.
Престарелый
профессор,
вечно молодой
поэт и в
«Дневнике»
остается
верен себе: бытовое,
привычное
растворяется
в бытийном,
античные
образы
расцвечивают
библейскую
основу. И
все-таки
Библия,
Евангелие –
ствол, из
которого
произрастает
все
остальное.
Хирурги
белые,
склонясь к
долине слез,
О
неба действенные
силы,
Вы
плоть нам
режете,
бесчувствия
наркоз
Вливая в
трепетные
жилы.
И, гнόйник
хульных язв,
растленный
Человек,
Пособник
дьявола
злорадный,
Исток отравленный
несущих
скверну рек,
Не брошен
вами Смерти
жадной.
Целите вы,
что тварь
Творцу дает целить,
И
мнится вам,
что не
достанет
Христовой
Крови всей –
смоль мира убелить,
Но капать
Кровь не
перестанет.
Иванов
скончался в
Риме в 1949 году. В
свои
закатные
годы, как
пишет дочь,
«Вячеслав
становился
все светлее,
гармоничнее,
проще. Он
радовался
всякому
проявлению
жизни:
солнцу, Риму,
ласковому
движению,
веселью и
юмору (...) Он
умел любить.
Любить до
конца». Прах
его покоится
на римском
кладбище
Тестаччио (Testaccio),
около
любимого им
Авентинского
холма. Вспоминаются
строки: «В
стенАх,
ограде
римской славы,/На
Авентине, мой
приход - Базилика
игумна
Саввы,/Что
Освященным
Русь зовет...»
Освященной
хочется
назвать и
поэзию
Вячеслава
Иванова,
невзирая на
все ее издержки.
Известно не
совсем
справедливое
высказывание
Блока об
Ахматовой:
она пишет
стихи как бы
перед
мужчиной, а
надо писать
как бы перед
Богом.
Ахматововеды
давно обратили
внимание на
то, что
многие
любовные
стихи А.А.
пронизаны
религиозным
чувством. «Из
ребра твоего
сотворенная,/Как
могу тебя не
любить?», «А в
Библии
красный кленовый
лист/Заложен
на Песни
Песней»,
«Закрой эту
черную
рану/Покровом
вечерней
тьмы/И вели
голубому
туману/Надо
мною читать
псалмы».
По-моему,
нельзя
упрекнуть
поэтессу в том,
что, как
говорилось
выше, она
ставит своего
любимого
(имена
меняются, но
образ избранника
достаточно
постоянен) на
место Всевышнего.
Нет, иерархия
всегда
сохраняется.
Любя,
страдая,
томясь
одиночеством
вдвоем или
одиночеством
в одиночку,
теряя с таким
трудом
обретенное
счастье и
возвращая его,
пусть с
другим, пусть
на миг, А.А.
всегда помнит
о вечных
ценностях.
Порой она как
будто будит
себя от
сладкого, но
тяжелого сна:
«О, есть
неповторимые
слова,/Кто их
сказал, истратил
слишком
много,/Неистощима
только синева/Небесная
и милосердье
Бога».
Другое дело
– Марина
Цветаева. Вот
к ней слова
Блока имеют
прямое
отношение.
«Трагическое
неверие» - так
назвал свою
статью о М.Ц.
Никита
Струве.
Статья очень
сильная, аргументированная,
с ней, как
говорится, не
поспоришь, и
все же
хотелось бы
кое в чем
возразить
автору.
«Трагическая
вера» - так
определила
бы я главный
нерв жизни и
творчества
поэтессы.
Натура
экстатическая,
натура
религиозная,
она «жаждет
веры, но о ней
не просит»,
говоря
словами
Тютчева. Захлебываясь
чувством
любовной
страсти то к
одному, то к
другому, в
основном
вымышленному,
хотя
имеющему
прототипа
объекту, М.Ц.
готова
сотворить из
него идола,
поставить его
на место Бога
и кадить ему,
забыв себя и
то, что мы
называем
объективной
реальностью. Естественно,
что кумиры
рушатся,
жажда веры
так и
остается
неудовлетворенной,
а в душе
образуется
вакуум, с
каждым новым
горьким
опытом все
более
глубокий и
ненасытный.
Расставание
мужчины и
женщины в «Поэме
конца»
поэтесса
уподобляет
разрыву Давида
с Иеговой.
Если
он и она
разойдутся,
случится
нечто
непредставимое,
ставящее историю
богоизбранного
народа,
племени Давидова,
на край
катастрофы. О
своих
мучениях она
говорит
также в
библейском
ключе: «Ладонь,
наконец, и
гвоздь».
Примеряя к
себе распятие
Христово,
из-за чего?
Из-за
любовной
неудачи! –
поэтесса в
сущности
богохульствует.
Но таким
запредельным
страданием
пропитаны
эти строки, что над
этим не задумываешься.
Что если
такая
безмерная
душа, как у М.Ц.,
способна
пережить
личную
трагедию, как
крушение
семьи, судьбы
и, главное,
веры? Она его
обоготворила,
и вот спала
пелена с глаз,
и кумир
рухнул со
своего
пьедестала...
Борису
Пастернаку я
обязана
очень многим,
возможно,
даже тем, что
беседую с вами
на
религиозные
темы. Не
секрет, что
еврей по
происхождению
Борис
Леонидович,
сын выдающегося
художника и
талантливой
музыкантши,
никогда не
изменявших
вере предков,
был
христианином.
Крестила его
няня в детстве,
что снимает с
него
возможные
упреки в
приспособленчестве.
У
Пастернака
есть стихи о
Рождестве, о
рождественской
ели как его
символе. В
знаменитом
пастернаковском
романе
«Доктор
Живаго» Той,
что подарила
Бога
грешной
земле,
посвящены
строки,
которые
можно
назвать
стихотворениями
в прозе. Я, во
всяком
случае, помню
их наизусть
со
студенческой
поры. И
мистерия Распятия
– две тысячи
без малого
лет спустя – воспринимается
им с
небывалой
силой чувства:
«Сады выходят
из
оград,/Колеблется
земли уклад,/Они
хоронят
Бога».
Именно сила
веры в Высшее
начало (в его
христианской
ипостаси)
предохранила
поэта от
древнейшего
греха:
кумиротворения,
идолопоклонства.
Он не делал
себе богов ни
из
боготворимых
женщин
(эпитет так и
оставался
эпитетом), ни из
кумира
миллионов –
вождя Иосифа
Сталина. Что
касается
любимых дам,
то,
очаровавшись,
даже
женившись,
что
проделывал
дважды, набухнув,
как
греческая губка,
стихами («А
завтра,
поэзия, я
тебя выжму/Во
здравие жадной
бумаги»), поэт
довольно
скоро
охладевал к
предмету
своей
страсти. Умница
Цветаева
считала, что
это диктуется
«охранительным
божеством»
его гения,
который
должен быть
свободен.
Сложнее
обстояло дело
с вождем всех
времен и
народов.
Сейчас об
этом пишут
много, даже
слишком
много. Встретились
они еще в
середине
двадцатых,
когда
согласно
мемуарам
«недотроги,
тихони в быту»
Ольги
Ивинской, по
воспоминаниям
Б.П., на него «из
полумрака
выдвинулся
человек,
похожий на
краба»,
поэт увидел
в нем «по
росту
двенадцатилетнего
мальчика, но
с большим
старообразным
лицом».
Однако
главный миф
своего
времени он,
судя по
всему,
разделял.
Миф о вожде
всех времен и
народов. Кто
без греха –
пусть бросит
в него
камень. Да,
Пастернак
писал письма
Сталину,
посвящал ему
стихи.
Известно его
отдельное
обращение к
вождю в связи
со смертью
Аллилуевой (32
год).
Известны и
письма-челобитные,
не за себя, а
за мужа и
сына Ахматовой,
которые были
освобождены
из заточения
на другой же
день.
Известна
письменная
благодарность
за
сталинский
отзыв о
Маяковском.
Признав того
«лучшим
талантливейшим
поэтом
эпохи», вождь
дал Б.П.
возможность
«жить и
работать
по-прежнему,
в скромной
тишине, с
неожиданностями
и таинственностями»
(цитирую), без
которых поэт
не любил жизни.
Сталин
отвечал
взаимностью.
Весьма
своеобразной
– другой
тираны не
знают. Сгноив
Мандельштама,
сгноив мужа
Цветаевой, гноя
в тюрьмах и
ссылках сына
Ахматовой, он
повелел
своим
опричникам
«не трогать
этого
небожителя».
И Пастернака
не тронули.
И
все-таки даже
сильно
отретушированный
лик вождя не
закрыл для
поэта Божьего
лика. Для
меня «Доктор
Живаго» -
самый религиозный
из
написанных
уже в нашу
бытность русских
романов.
Пастернаковские
стихи
последнего
десятилетия –
самые религиозные
стихи в
русской поэзии
ХХ века. Вера
в Высшее
начало,
изгнанная с
земли, где он
родился, где,
дважды
поборов
соблазн эмиграции,
остался до
самой смерти,
пребывала,
росла
в его сердце
и всем его
существе до конца.
Именно ей
обязан он
великим
даром внутренней
свободы. И
невозможно
не поверить ему,
когда он
пишет в 47 году
Константину
Симонову: «Я
ничего не
боюсь. Моя
жизнь так
пряма, что
любой ее
поворот
приемлем». Он
уже начал
писать роман,
и «пряма»
означает не
прямолинейность,
не знающую
поворотов, а
нечто
другое...
Свистопляска
вокруг имени
великого
поэта и его
самого
известного
произведения
ускорила,
вероятно, его
смерть и
может быть
названа
гибелью. Но
все равно я
вижу его
победителем
и провидцем.
Б.Л. в
своем
«Гамлете» не
стыдится –
вслед за
Библией –
произнести
моление о
чаше. Ночь.
Гефсимания. В
этом месте
под
Иерусалимом,
действительно,
был сад,
гефсиманский
сад. Ученики,
которых
Учитель взял
с собой, уснули,
а Он,
продолжая
«скорбеть и
тосковать»,
произносит:
«Отче мой!
Если возможно,
да минует
меня чаша
сия; впрочем
не как Я хочу,
но как Ты» (Мф.26,37,39).
Пастернак
верен
оригиналу:
Гул
затих. Я
вышел на
подмостки.
Прислонясь
к дверному
косяку,
Я
ловлю в
далеком
отголоске,
Что
случится на
моем веку.
На
меня
наставлен
сумрак ночи
Тысячью
биноклей на
оси.
Если
только можно,
Авва Отче,
Чашу
эту мимо
пронеси.
Я
люблю Твой
замысел
упрямый
И
играть
согласен эту
роль.
Но
сейчас идет
другая драма,
И на
этот раз меня
уволь.
Но
продуман
распорядок
действий,
И
неотвратим
конец пути.
Я –
один. Всё
тонет в
фарисействе.
Жизнь
прожить – не
поле перейти.
Судя
по всему,
человечеству
предстоят
нелегкие
годы. Астролог
Павел Глоба в
канун
каждого
новогодья
наговаривает
в телевизор
Бог знает что.
Не потому ли
стал таким
смелым, что
живет в
Германии? Но
заострим
сердце
мужеством, как
советует
отечественное
«Слово» и,
прижав к
груди томики
любимых
поэтов, будем
по-прежнему
вершить
подвиг
«сестры нашей
- жизни».
Ê íà÷àëó ðàçäåëà | Ïóòåâîäèòåëü ïî ñàéòó | Êîíòàêò ñ àâòîðîì |