Ê íà÷àëó ðàçäåëà | Ê ïåðâîé ñòðàíèöå |
ЧТО
ОТДАЛ – ТО
ТВОЕ...
– Вы
не
родственница?
– Вы
не дочь?
– Вы
имеете
какое-нибудь
отношение к
Виктору
Максимовичу?
Эти
вопросы я
слышала
много раз.
Приходилось
разочаровывать,
объясняя, что
с двоюродным
братом отца я
даже не
знакома.
Но
вот у меня
вышла первая
книга стихов,
и мой муж,
Павел Сиркес,
молодой
филолог,
предложил
съездить в Ленинград,
подарить
книгу моему
прославленному
родственнику.
Пусть у нас
будет такое
свадебное
путешествие...
Лето
1963 года. Дачное
Комарово.
Ищем
Кудринскую
улицу. Идем в
указанном
направлении,
утопая в
сером песке,
под почти
безуханными
северными
соснами.
Хозяин знает
о нашем
приезде – мы
заранее
созвонились.
Встречают
нас необычайно
радушно:
дядя, его
жена,
Сигал-Жирмунская
Нина
Александровна
(1919 – 1991) – переводчик,
литературовед,
специалист
по французской
литературе,
его родная
сестра,
приехавшая
погостить из
Италии, две
его дочки,
Вера и Аля,
подростки.
– Так
мы с вами,
оказывается,
в родстве? – внимательно
смотрит он
сквозь
близорукие
стекла очков.
– Меня уже спрашивали,
кем мне
доводится
поэтесса. А я
не знал...
С
этого
началось
наше общение,
длившееся более
семи лет.
В.М.
Жирмунский,
ученый-энциклопедист,
олицетворял
для меня
целую
культурную
эпоху. Он
вызвал
интерес у
Блока:
сохранился
дарственный
экземпляр дядиной
книги
"Немецкий
романтизм и
современная
мистика" (СПб,
1914) с
многочисленными
пометками
поэта;
известны
письма Блока
к Виктору
Максимовичу.
Он дружил с
Ахматовой. Учился
вместе с
Мандельштамом
в Тенишевском
училище и
первый
написал о
нем...
О
широте его
профессиональных
интересов
можно судить
по отрывкам
из
сохранившихся
у меня писем:
"...был в
научной
командировке
в Берлине,
откуда
вернулся
только три
дня назад. В двадцатых
числах
октября мне
предстоит поездка
в Тбилиси"; "Я
только что
вернулся из Польши,
где принимал
участие в
очень интересной
конференции
по вопросам
теории стиха.
Выступал с
докладом о
стихосложении
Маяковского";
"...еду на
десять дней в
Белград как
глава
советской
делегации на
Международный
конгресс по
сравнительному
литературоведению.
Буду читать
доклад – на
этот раз на
французском
языке";
"...уезжал вместе
с Н.А. (женой
Ниной
Александровной,
– Т.Ж.) в Прагу на
Международный
съезд
славистов...
Читал доклад
о
подготовленном
мною Собрании
стихотворений
Анны
Ахматовой,
который
собрал большую
аудиторию и
имел успех..."
Удивительно,
какую
активную
жизнь вел этот
грузный с
виду,
рыхловатый
на
петербургский
лад человек
не в расцвете
сил – на
восьмом
десятке.
Знал
он и лихие
времена, лет
за 14 до нашего
знакомства.
Ленинградский
переводчик,
бывший тогда
студентом,
рассказывал
мне, как
прорабатывали
"космополита"
В.М.Ж. на университетском
собрании.
– И
что же он?
– Признал
некоторые
свои ошибки,
но держался
так, что нам,
юнцам, было
стыдно за
тех, кто принудил
его к этому.
27 лет
ученого с мировым
именем
продержали в
звании
члена-корреспондента
Академии
Наук – рекорд,
достойный
Книги
Гиннесса.
Только в 1966
году был он
избран,
наконец,
академиком.
Но
вернемся на
два года
назад. Теплый
май, для меня
полный
надежд: я жду
ребенка,
готовлю к
печати
вторую книгу
стихов.
Приехавший в
Москву В.М.
пригласил
меня на вечер
Анны
Ахматовой в
музей-квартиру
Маяковского,
в старое здание,
что в
Гендриковом
переулке.
Прошлым летом
я была у Анны
Андреевны, и
она стоит у
меня перед
глазами,
большая,
особенно на фоне
приземистой
литфондовской
дачки, которую
она называет
"будкой",
по-своему красивая,
с тяжелыми
седыми
волосами, с
неистребимо
восточным,
веским,
мгновенно
улыбчивым,
хотя и старым
лицом.
На
вечере она не
присутствует
– видимо,
нездорова.
Запомнившийся
мне сочный,
даже в нижних
регистрах,
голос заменяет
подсушенная
магнитофонная
запись.
Виктор
Максимович,
Арсений
Тарковский,
Лев Озеров
говорят об
Ахматовой
как о крупнейшем
русском
поэте. Три
доблестных
мужа
выстрадали
право
касаться
вечно живых ран
старшей
сестры...
Контрастом
звучит
чтение ее стихов
очень юными
исполнительницами.
Страстей – половодье,
а вот
ахматовской
силы духа не
хватает.
Чтобы
сказать так,
как она
написала,
надо
пережить
хоть малую
часть того,
что пережила
она.
Обсуждая
все это, идем
с дядей ... в
ресторан
"Националь".
Я заказываю
киевскую
котлету, и он
менторски
поднимает
палец:
– Будьте
осмотрительны!
Все мои дамы... – ах,
у него и дамы
были?
– ...
котлетой
де'воляй
пачкали себе
платья.
В.М.
очень
интересуется
взошедшей
недавно на небосклоне
русской
советской
поэзии плеядой
молодых
поэтов.
Радуется
неожиданному
взрыву
лиричности.
Расспрашивает
меня об
Ахмадулиной,
Мориц,
Вознесенском
и других моих
коллегах. С
В.М. меня
разделяют
сорок пять
лет, но я не
чувствую
этой разницы.
Может, преклонный
возраст – удел
одряхлевших
сердцем,
фанатов и
равнодушных,
а все, кто
сохранил
душу живу,
открытое
сознанье, – ровесники
молодым?..
Прошло
полтора года,
мы
обменялись
несколькими
письмами, и
на крыльях
любви (да
простится
мне эта
банальность)
я лечу в
подмосковный
санаторий
Академии наук
– "Узкое".
Я в
"Узком".
"Узкое"
такое
русское,
такая
всюду тишь и
гладь,
что
на закат, на
солнце
тусклое
вниманье
мелко
обращать.
Земля
и этих красок
простеньких
лишится,
как
последних
сил.
Я
здесь по
приглашенью:
родственник
меня
на дачу
пригласил...
Лебедино-усадебным
показалось
мне "Узкое" в
тот приезд.
Правда,
лебедей я не
видела, но
весь
озерно-лесной
уклад
бывшего
поместья как
бы
предполагал
их. Дядя
хорошо выглядит,
собирается в
Италию.
Должен был
ехать весной,
но
затянулось
оформление.
Непросто что-то
откладывать
в его-то годы.
– Они
ни с чем не
считаются,
кроме хода
своей имманентной
машины, – говорит
он.
В
Италии В.М.
будет читать
лекции
по-итальянски.
В Генуе, в
Риме, во
Флоренции.
Первая тема – лингвистическая.
Вторая:
"Русский
стих от
Ломоносова
до
Маяковского".
Откуда он
знает итальянский?
Учил в
молодости.
Полвека не
было практики,
а недавно
взял
несколько
частных уроков
– и все
вспомнил.
Денег
ему не дают.
Жить должен
на гонорары. С
добросовестностью
счетного
работника
В.М. делит и
умножает итальянские
лиры.
– Меня
волнует
только одно, – усмехается
он, – хватит ли
денег на
поездки.
Капри,
скажем, Венеция...
Углубляемся
в холодные
аллеи парка,
ступаем по
сырому
лиственному
настилу. В.М. – посередке,
по бокам – мы с
Ниной
Александровной.
Легконогая,
моложавая,
она привычно
приспосабливает
свой шаг к
степенно
шествующему
мужу. Может
быть, из-за
появившейся
седины, из-за
дымчато-голубых
бус, под
стать этой
седине, она
особенно
эффектна
сегодня...
От
аллей
естественно
перейти к
Бунину. Для
моих друзей,
особенно для
Юрия
Казакова, он – бог;
а что думает
о нашем идоле
мой спутник?
– В
юности я его
не читал. Он
считался у
нас старомодным
писателем. В
последние
годы самые
разные люди
говорили мне
о нем с
восторгом и
преклонением.
Я прочитал
все, что вышло.
Было и
открытие, и
разочарование.
Он очень
однообразен,
утомителен. В
его
описаниях нет
лаконизма и
много
слащавости.
Мне претит и
его
специфическая
эротика,
тоже, кстати,
слащавая.
Знаменитая
"Деревня"
беспросветна,
не нравится.
При всем том
он, конечно,
большой
писатель...
Заметив,
что я
подавлена
таким его
отзывом, В.М.
меняет стиль
разговора.
Сначала он
спрашивает
мое мнение о
том или ином
литературном
явлении...
Я
радуюсь, если
мы
оказываемся
единомышленниками.
Глотаю
горькую
пилюлю, если
нет...
– Паустовский?
Я думал о нем
раньше: ну
еще один
очеркист,
пишущий на
современные
темы. В больнице
мне попались
его мемуары.
Мне понравились.
Было еще и
потому
интересно,
что мы – ровесники.
Что же еще,
думаю, он написал?
Спрашиваю у
друзей – советуют
читать
собрание
сочинений.
"Романтики" – ходульная
вещь и, как я
называю,
"роман о кальвадосе".
Как у Ремарка
– опустошение,
пьют и спят
друг с
другом. Только
менее
талантливо.
Зато
"Блистающие
облака" – прекрасно.
"Кара-Бугаз"
очень хорош в
первой
половине. "Колхида"
– отлично. Ну а
"Золотая
роза" – просто
великолепно.
Я понял, в чем
его сила: он
художественно
воссоздает
действительность
на
документальном
материале...
Завожу
речь о
поэзии, о
поэтах.
Оказывается В.М.
начинал со
стихов, по
рекомендации
Блока попал
"на башню" к
Вячеславу
Иванову. В
стихах любит
классическую
ясность и
совершенство
формы.
Признается,
что
пастернаковские
раздерганные
образы его
раздражают.
Про Цветаеву
долгое время
думал, что
она крутится
вокруг Блока,
а это ему
было
неинтересно.
Вообще
московские
поэты как-то
выпали из его
поля зрения.
Ленинградская
школа – это
прежде всего
Ахматова.
– Она
сейчас
переживает... – привычно-обстоятельно
начинает В.М.
– Свою
посмертную
славу! – не
выдерживает
Нина
Александровна.
Причину
колоссальной
известности
Ахматовой за
границей мой
собеседник
видит в "Реквиеме"
(ахматовский
"Доктор
Живаго") и в том,
что она – единственная
живая из
западных
кумиров.
– Она
мне говорит:
"Мы с вами
дожили..." Я не
принимаю
этого "вы" на
свой счет. Но
она,
действительно,
не одна, а как
уцелевший
представитель
целой группы.
О
"Докторе
Живаго",
вокруг
которого еще
недавно
шумели такие
страсти, В.М.
невозмутимо
замечает, что
так о
революции
мог бы написать
один из
персонажей
"Дней Турбиных".
Сравнивает
Пастернака с
американкой
Митчел,
"Доктора" – с
романом
"Унесенные
ветром". И тут
и там идеи
реакционные,
отвергнутые
жизнью. А
написано
превосходно.
– Этого
противоречия
я объяснить
не умею... – досказывает
он.
Обосновав
свою точку
зрения,
идущую
вразрез с
моей, В.М. не
преминет
добавить:
– Я
понимаю, у
вас есть свои
убеждения. Я
не хотел бы
их
оскорбить...
Господи,
не сорок пять
лет
разделяют
нас, а целая
эра! Кто и
когда
говорил мне
такие слова?
...Нас
разделяло
все: Германия
До
войн. И Блок
еще живой.
И
прерывающий
дыхание
Дух
революций
огневой.
И
Марр в чести.
И новь
весенняя...
И
вдруг средь
ясна неба
гром:
Разносы,
чистки,
выяснения,
Размежевание
платформ.
Та
низкая, а эта
шаткая,
Ту
или эту
выбирай.
Наука
– вещь сугубо
штатская -
Пылала,
как передний
край.
Какие
рвы, какие
горы вам
Пройти
с той армией
пришлось?
Повычисляйте
с
Колмогоровым
-
Он
знает всё и
вся
насквозь...
Стихотворение
"Санаторий
Академии
наук",
написанное
совершенно
искренно на
уровне моего
тогдашнего
понимания, я
послала
адресату в
Ленинград.
Хотя оно заканчивалось
на
элегической
ноте /"За
озеро два
солнца
катятся, / И
над закатною
водой / Проходит
академик
Капица, / По
силуэту
молодой." и
т.д./, из моей
новой книги
его
выбросили. В.М.
среагировал
на это
неожиданно горячо.
"Почему
запретили
стихотворение
"Дядя"? – спрашивает
он в письме
от 20 февраля 1967
года. – Это
очень обидно
и совсем
непонятно!"
Спустя
полгода
снова: "Как
подвигается
ваш сборник,
и
добровольно
ли редакция
исключила из
него столь
дорогого мне
"Дядю"?
Скажите им,
что это очень
глупо, в
особенности
если учесть,
что тов.
Чаковский,
как передавало
Канадское
радио,
сообщил в Монреале,
что в
Советском
Союзе нет
политической
цензуры, а
есть только
"цензура
нравов".
Одобрительно
высказывался
В.М. о моей книге,
"Забота"
("Советский
писатель", 1968):
"Спасибо вам
за сборник
стихов. Он
производит очень
хорошее
впечатление –
большой
зрелости и
самостоятельности,
которая,
впрочем, была
заметна уже с
самого начала.
У вас свой
поэтический
голос,
который легко
узнать. Вам
присуща
известная
"интеллектуальность"
– в хорошем
смысле – разумеется,
интеллектуальность
поэтическая,
которая, мне
кажется,
отчетливо
определяет
ваше особое
лицо среди
других "молодых"
поэтов".
Дядя
трогательно
следил за
моими
литературными
делами,
особенно за
отзывами
заграничной
прессы.
Прислал
вырезку из
газеты
"Унита", где была
напечатана
беседа с
Борисом
Полевым, назвавшим
в числе
авторского
актива журнала
«Юность» и мое
имя.
Прокомментировал
отзыв на
"Заботу"
бюллетеня
"Оклахома
Пресс": "...американский
критик
обрадовался
изысканному
модернизму
вашей
метафорики,
оставшемуся
незамеченным
советским
редактором".
В то
время я стала
собирать
материалы
для художественной
биографии
Ларисы
Рейснер. "Политиздат"
заключил со
мной договор
на книгу о женщине-комиссаре.
Это
официозное
издательство
вдруг начало
игры с
"молодыми"
писателями.
Тогда были
написаны и
вышли
"Глоток свободы"
Б. Окуджавы,
"Евангелие
от Робеспьера"
А. Гладилина,
"Сказать не
желаю" В. Корнилова
и пр. У меня
книга
застопорилась
по объективным
причинам. В
издательстве
испугались
Ларисиных
мужчин, а они
были как на
подбор:
Гумилев,
Раскольников,
Радек. Где-то
за кадром
маячила и
тень
Троцкого...
Много лет
спустя, когда
все стало
разрешено, я
сама потеряла
интерес и к
такой книге,
и к ее
героине. Но в
конце 60-х
почти год
жизни отдала
подготовительной
архивной
работе.
Рукописный
отдел
Ленинской
библиотеки прилежно
хранил архив
Ларисы
Михайловны, в
том числе и
письма к ней
Гумилева.
День за днем
разбирала я
драгоценные
бумаги...
Прочитав
в одном из
гумилевских
писем его
сочувственный
отзыв о
статье
Виктора
Максимовича
"Преодолевшие
символизм" (1916),
я,
естественно, сообщила
об этом дяде,
заодно задав
ему кучу
вопросов о Л.
Рейснер и ее
окружении.
Привожу
отрывки из
его большого
письма-ответа:
"С
большим
интересом
прочитал
высказывание
Н.Г. о моей
статье
"Преодолевшие
символизм" (...)
С Н.Г. я
встречался
часто, но
отношения у
нас были
скорее
прохладные. Я
и мои друзья,
по-видимому,
отталкивались
от его
чрезмерной
мужественности
и волевого склада
характера,
считали его
не очень
глубоким и
тонким, не
очень любили
как поэта и
предпочли бы
видеть
Ахматову за
кем-нибудь другим.
Я считал, что
он не очень
доволен моей
статьей, т.к. в
ней о нем
говорится
скорее с холодным
уважением, а
об А.А. с увлечением.
Тем не менее
однажды в 1919
или 1920 г., когда
мы вместе шли
нежным
снежным
вечером по
Невскому,
возвращаясь
из
горьковского
Дома писателей,
он сказал
мне, что я
единственный
из
современных
критиков,
который
понимает и
признает
значение
акмеизма как
нового
поэтического
направления
и что я мог бы
стать
"Сент-Бёвом"
этого
направления
(...) Я отшутился,
сказав, что
для того,
чтобы быть
Сент-Бёвом,
нужно иметь в
своем
распоряжении
"понедельники"
(критические
статьи С.Б.
выходили
каждый
понедельник
в одной
известной
парижской
газете (...), а у
нас в то время
с печатанием
было очень
слабо!
Ларису
Рейснер я
знал
отдаленно, но
довольно
хорошо в годы
ее ранней
молодости (...),
она издавала
небольшой
журнальчик
"Рудин". В нем
она
напечатала
свое первое
литературное
произведение
– статью о
поэте Райнер
Мария Рильке.
Для этой
статьи она
забрала у
меня
сборники
Рильке,
которые в
П-ге не так
легко было
достать (...)
Ее
роман с Н.Г.
развивался
частично на
моих глазах.
В
стихотворной
драме
"Гондла", написанной
около этого
времени и
напечатанной
в "Русской мысли"
(позднее Н.Г.
ее не
переиздавал,
хотя это одно
из лучших его
произведений),
она отразилась
именем
Лери-Лари,
которое
присвоено
героине. Я
был на чтении
этой драмы,
на котором
она, кажется,
присутствовала
(...)
Существенно
для вас, что
письма Н.Г. к
ней она
отдала Анне
Андреевне – в
порыве,
вероятно,
характерном
для ее натуры
(...)
Я
сейчас сам
приблизился
к той эпохе,
которую вы
изучаете,
времени моей
молодости,
потому что,
по поручению
изд.
"Советский
писатель",
подготовляю
для Большой
серии
"Библиотеки
поэта"
Собрание
стихотворений
Анны Ахматовой,
которое
задумано как
более или менее
полное.
Задача эта – нелегкая,
ввиду
разбросанности
ее поэтического
наследия и
трудных
обстоятельств
поэтической
ее жизни. Но
меня эта
задача очень
увлекает (...)"
Везение
из везений!
Еду по
поручению
журнала
"Юность" в
Ленинград к
В.М. – составить
подборку из
неопубликованных
стихов Анны
Ахматовой.
Инициатива
принадлежит
ему. Как
явствует из
письма В.М., он
наконец-то
"получил доступ
в ее
литературный
архив,
который находится
частично в
Москве
(ЦГАЛИ),
частично в Ленинграде
(Публичная
библиотека)"
и нашел более
двухсот
неизданных
стихотворений.
Напоминая
мне, что в
июне
исполняется
80 лет со дня
рождения
Анны
Андреевны,
дядя спрашивает,
не
согласится
ли "Юность"
"помянуть
великую
русскую
поэтессу
хотя бы
опубликованием
ее стихов..."
Около
года назад,
когда я
навестила
его в Ленинграде,
он был занят
делом почти
детективным,
очень
трудоемким.
Не полагаясь
на данную ему
информацию,
будто бы
никаких
неизвестных
стихов от
Ахматовой не
осталось, он
пытался
создать "тень
архива". В
поисках
неопубликованного
объезжал ее
друзей и
знакомых в
Ленинграде и Москве,
и, прежде
всего,
конечно, тех,
кого наградил
евангельским
именем
"жен-мироносиц":
М. Петровых, Э.
Герштейн, Н.
Глен...
Он
рассказывал
мне обо всем
этом на
комаровской
даче после
обильной
трапезы с
таким вниманием
к
микроскопическим
мелочам литературного
толка (как-то:
варианты
концовок,
разночтения
строк), с
таким святым
исследовательским
жаром, каких
мне уже не
пришлось
больше встретить
ни в ком
никогда. Он
говорил – я
внимала, а
кошка
Миссисипи –
подарок
Иосифа
Бродского – терлась
у нас под
ногами. И.Б.
как бы
передан был
ему
Ахматовой по
наследству. О
таланте Иосифа
мнения он был
превысокого
и рвался
рекомендовать
его в Союз
писателей.
И
вот я снова
здесь, в
Комарово,
опять Ахматова
позвала меня
сюда. А в
глазах – солнце
и неземная
белизна
лифляндского
снега,
сопровождавшие
"академическую"
машину, на
которой мы
добрались
сюда из города.
По
дороге
заезжаем на
могилу Анны
Андреевны.
Белой
равниной
смотрится
комаровское кладбище,
особенно в
сравнении с
переделкинским,
"высокогорным".
Сама могила – на
коронном
месте, дальше
ничего нет.
Правда, В.М.
говорит, что
это не по
правилам, что
нельзя
запирать
кладбищенские
аллеи.
Справа, на
невысокой
стенке,
декорированной
под кирпич,
легкий
барельеф
поэтессы на
заиндевелом
квадрате. Не
его ли в
ознобе
поэтического
прозрения
увидел
давным-давно
Мандельштам:
Ах!
матовый
ангел на льду
голубом,
Ахматовой
Анне пишу я в
альбом...
По
словам дяди,
стенка с
окошечком
для будущего
барельефа
поначалу
была
воспринята всеми
как тюремная.
Вспоминали
соответствующие
строки из
"Реквиема".
Боялись за памятник.
Однако
установка
барельефа
сгладила
опасное
впечатление.
Грузный
железный
крест с
безвкусным
голубком
раздражает
В.М. Раньше,
рассказывает
он, был
деревянный, и
он подходил
гораздо больше.
Но Лева
Гумилев
настоял на
этом. Бродский
и Анатолий
Найман
грозились
ночью вырвать
крест.
– Но я
их
предупредил, –
сурово шутит
мой спутник, – что
это будет
истолковано
как попытка
сионистов
надсмеяться
над
глубокими
религиозными
чувствами
русского
народа...
У
могилы
Ахматовой
читаю
наизусть
посвященные
ей стихи
Гитовича
("Дружите с
теми, кто
моложе вас...")
и Смелякова.
Со
свойственной
ему
педантичностью
В.М. делает
замечание по
поводу одной
смеляковской
фразы: "сам
протодьякон
в светлой
ризе Вам
отпущенье
возглашал".
– Почему
"протодьякон"?
Это – не его
миссия.
Очевидно,
"протоиерей"?..
Так
как работа
нам
предстоит
долгая,
хозяин дачи
заранее
показывает
мне место ночлега.
Это – комната
Веры и Али,
"детская",
где, как он с усмешкой
обронил,
"дети
никогда не
бывают, потому
что им
некогда".
Теперь в
"детской" царит
Анна
Андреевна.
Количество
папок с размноженными
экземплярами
ее стихов – огромно.
Я сразу
подпадаю под
гипноз вариантов,
черновиков,
книжных и
журнальных
редакций – всего,
чем живет
хозяин дачи.
Сложность
в том, что он
готовит
ахматовскую
выборку еще и
для "Нового
мира", для
Твардовского.
И это, как я
понимаю, для
него сейчас
главное.
Дней
десять назад
из нашей
московской
коммуналки
В.М. звонил
Твардовскому
в больницу.
Он звонил, а я
набирала
номер.
Удивительно
было слышать
его
покровительственную
интонацию по
отношению к
поэту, на
которого я и
мои
ровесники
смотрели как
на живого
классика.
Твардовский
за что-то
благодарил
его. Оказывается,
В.М. публично
ратовал за
избрание его
академиком. В
ответ на мои
вопросы дядя
уверяет, что
его заслуги в
этом деле
более чем
скромны.
– Я
только
сказал, что,
избрав
Александра
Трифоновича
академиком,
мы выиграем в
общественном
мнении.
К
сожалению,
этого не
произошло...
Составлять
две
параллельные
подборки не просто.
Твардовский
незримо
присутствует
за
письменным
столом, давя
на хозяина
своей
личностью,
авторитетом
своего
журнала. Я обретаюсь
тут же, как
говорится,
живьем и непрерывно
использую
выгоды
своего
положения:
"Это
стихотворение
– нам! Это – тоже
нам! Что
западёт в
отроческую
память, останется
с человеком
навеки!"
Некоторые
стихи
В.М.непреклонно
откладывает
в сторону – среди
них много
сильных,
сразу
запоминающихся:
Хулимые,
хвалимые,
Ваш
голос прост и
дик.
Вы – непереводимые
Ни на
один язык.
Вы
самые
свободные,
Хоть
родились в
тюрьме.
Или:
Оставь,
и я была как
все,
И
хуже всех
была,
Купалась
я в чужой
росе,
И
пряталась в чужом
овсе,
В
чужой траве
спала.
В.М.
объясняет
мне, что не
хочет
нарушать тот
относительный
покой,
который
установился
вокруг имени
Ахматовой,
избегает
предлагать в
печать какие
бы то ни было
компрометирующие
стихи,
касается ли
это
гражданского
или женского
"я" поэтессы.
Вообще
мы все время
переговариваемся.
Дядя вслух
комментирует
многие стихи.
Попутно
рассказывает
мне
перипетии
личной жизни
Анны
Андреевны.
Передо мной
встают как живые
Гумилев,
Шилейко,
Пунин,
Гаршин.
Четверостишие,
посвященное
последнему:
Глаза
не свожу с
горизонта,
Где
метели
пляшут
чардаш.
Между
нами, друг
мой, три
фронта:
Наш и
вражий и
снова наш.
вызывает
мое
недоумение. О
каких трех
фронтах идет
речь?
В
свою очередь
удивляется
В.М.:
– Всякий
ленинградец
понимал
тогда, о чем
речь. Фронт
был похож на
слоеный
пирог. Но раз
выросли люди,
которые не
знают этого,
я растолкую
строку в
примечаниях.
И
растолковал.
В
однотомнике
Ахматовой (Библиотека
поэта.
Советский
писатель.
Ленинградское
отделение. 1976)
нахожу: "Три
фронта – защитники
Ленинграда,
блокировавшие
город войска
фашистов и
советские
войска,
державшие
последних в
частичном
окружении".
Работаем
за полночь и
на другой
день – тоже. В
результате
две из
"Северных
элегий",
стихотворения
"Творчество",
"Причитание",
"Особенных
претензий не
имею",
несколько
четверостиший
и еще много
всего
ложится в
стопку для
"Нового мира".
Но и "Юность"
не обижена: я
увожу с собою
тридцать
неизвестных
произведений
Ахматовой, в
том числе
"Послесловие
к ленинградскому
циклу",
"Четыре
времени
года", "Из цикла
"Тайны
ремесла"...
После
моего
отъезда В.М.
шлет мне
письмо за письмом.
К составу
публикации в
"Юности", ее
типографской
подаче, к
любым
мелочам, обычно
заботящим
только
технических
редакционных
работников,
относится
свято. Присылает
вдогон свою
вступительную
заметку и
примечания.
Дает советы относительно
портрета
Анны
Андреевны, по
традиции
журнала,
предваряющего
стихи. Переписывает
от руки и
вкладывает в
очередной
конверт
малоизвестные
редакции
ряда стихов,
скрупулезно
указывая
выходные
данные:
"Свободный
мир", 1918;
"Свободный
журнал", 1918... И
со свойственной
ему
деликатностью
еще
благодарит меня
за
"материнские
заботы" о
нашем общем
деле.
В 1969
году и "Новый
мир" (№ 5, № 6), и
"Юность" (№ 6), и
"Звезда" (№8)
почтили
память
поэтессы. В.М.
чувствовал
себя неважно,
но продолжал
упорно
работать над
книгой
Ахматовой.
Мало сказать
"упорно". Со
страстью, с
какой-то
юношеской
алчностью.
В
конце 1969 года
он пишет мне:
"Из
очень чуткой
и интересной
статьи Л. Эйдлина
"Иностранная
литература"
№ 12 я узнал о выходе
в свет
сборника
восточных
переводов А.
Ахматовой,
под ред. С.
Липкина. Вы
представляете
себе, как мне
эта книга
нужна, но
достать ее в
Л-де нет
возможности !
М.б., вы
окажете мне
помощь:
позвоните
С.И. Липкину
от моего имени
(мы были
когда-то
добрыми приятелями!)
и попросите
его дать вам
для меня или
послать мне
экземпляр (...) Я
был бы вам и ему
очень обязан
за такой
новогодний
подарок!"
В.М.
тяжело
переживал
уход
Твардовского
из "Нового
мира" и в
марте
семидесятого
писал мне с
горечью:
"По-видимому
не судьба нам
иметь
хорошие
журналы, как
и вообще – нешаблонные
и
неортодоксальные
идеи. Трудно
при этих
условиях
надеяться,
что Собрание
стихотворений
Ахматовой
встретит поддержку
у
"начальства"
и скоро
выйдет в свет".
Однотомник
Ахматовой,
как известно,
вышел шесть
лет спустя.
Редакция
"Библиотеки
поэта"
выразила
особую
благодарность
вдове
составителя
Н.А.
Жирмунской
за помощь при
завершении
работы над
книгой.
Составляя
московский
"День
поэзии" 1971
года, я
попросила
В.М.
подсказать,
кого из
незаслуженно
забытых
поэтов
начала века
мы могли бы
представить
в
мемориальном
отделе.
Ответ
его, как
обычно, был
незамедлителен:
"... я очень
рекомендую
вам (...) Федора
Сологуба. Это
был
действительно
замечательный
поэт, и так на
него
справедливо
всегда
смотрели его
современники-поэты.
По
содержанию
стихи его не
содержат
никаких
специфических
трудностей.
Он оставил
очень
большое
неизданное
стихотворное
наследие".
Увы,
Сологуба мы
так и не дали:
среди членов редколлегии
не было
единодушия
по этому вопросу.
Зато
напечатали М.
Волошина и А.
Ахматову, в
частности
одно из
ключевых ее
стихотворений:
"De profundis... Мое поколенье..."
В
мае 1970 г. я с
писательской
группой
побывала в
Ленинграде. У
нас была
насыщенная
программа – по
несколько
выступлений
ежедневно.
Вечером того
дня, когда
была
запланирована
наша поездка
в Кронштадт,
В.М. читал в
Союзе
писателей доклад
"Блок и
Ахматова". Я
очень
боялась, что
на вечер мы
не успеем. Но
все
получилось как
по заказу. Мы
вовремя
вернулись в
город, автобус
подвез нас
прямо к СП, и
несколько
человек из
нашей группы
перешли в полный
и без того
зал... Это была
моя
последняя встреча
с В.М. 31
января 1971 года
его не стало.
Со
слов вдовы
знаю, что
последняя
книга, которую
он читал, – "Былое
и думы"
Герцена.
Последняя
его речь – на
банкете по
случаю
избрания Д.С.
Лихачева
академиком. Дмитрия
Сергеевича
он очень
любил, помнил
его
студентом. И
пожелал во
всеуслышание,
чтобы в
академике
Лихачеве
побольше
оставалось
от юноши
Лихачева, так
похожего на
Алешу
Карамазова.
На
похороны
дяди я
полетела на
самолете.
После
людского
водоворота
на панихиде в
Академии
наук
неправдоподобной
показалась
мне тишина
комаровского
кладбища. Я
прочла стихи –
ему, живому.
Кто-то
попросил
меня взять
несколько
чайных роз из
огромного
букета у его гроба
и отнести на
могилу
Ахматовой.
Я
так и
сделала.
Памятное мне
надгробье,
все в снегу,
украшала
могучая
хвойная лапа.
Я воткнула в
нее свежие
розы. "Ах!
матовый ангел
на льду
голубом..."
Говорят,
у покойников
ничего
нельзя отнимать.
Но В.М., знаю,
был бы
доволен. Всю
жизнь он
отдавал.
Науке.
Литературе.
Ученикам.
Коллегам.
Поэтам.
Близким.
Народу. "Что
отдал – то
твое" –
недаром
Ахматова
поставила
эти слова
Шота
Руставели
эпиграфом к
одному из своих
стихотворений.
P.S.
Это
эссе было
написано
мной в начале
90-х годов.
Напечатано в
середине 90-х в
журнале
«Вопросы
литературы».
Вошло в две
мои
малотиражные
книги «Мы —
счастливые
люди» (ЛАТМЭС,
1995) и «Короткая
пробежка»
(Грааль, 2001).
Недавно,
заглянув в Yandex,
я обнаружила
там среди
моих
разрозненных публикаций
стихотворение
«Молитва»,
посвященное
В.М.Ж. еще при
его жизни.
Увы,
посвящения
там не было.
Спасибо
тем, кто
выудил стихи
из книги
«Грибное
место» (Сов.
пис.1974) или,
вернее, из
«Дня поэзии»,
но жаль, что
исчезло
посвящение.
Хочется восстановить
справедливость.
«Молитве»
предшествовали
вот какие
события.
После
нашей
встречи в 1970
году, как
оказалось, последней,
я вдруг
почувствовала
острую тревогу,
опасение за
жизнь
Виктора
Максимовича.
Какое-то
время ни о
чем другом не
могла думать.
Родились
стихи. Я не
решилась послать
их адресату,
чтобы не
волновать
его. Написала
на конверте
имя Нины
Александровны.
Но почту
получала не
она, а он.
Увидев знакомый
почерк, он
вскрыл
конверт и
прочел стихи.
Реакция, о
которой я
узнала потом,
была очень
спокойной.
В.М.Ж. к жизни и
смерти
относился
философски, я
бы даже
сказала,
религиозно.
Так он снял
тяжесть с
моей души, и я
получила
внутреннее
право на
устное чтение
«Молитвы» и – впоследствии
– публикацию.
Возвращаю
стихам
посвящение.
МОЛИТВА
В.М.Жирмунскому
Не за
себя,
хвороба, ну
и пусть, -
И не
за дочь, –
тьфу-тьфу,
она здорова, -
Безадресно,
безграмотно
молюсь
На
пасмурной
платформе
Комарова:
«Эй,
кто там есть?
Хотя бы и
никто!
Дай
человеку
смертному
отсрочку.
Пока
на долготе
его светло,
Вглядись
в одну
мерцающую
точку.
Плацдарм
зимы
недвижен и
суров,
Но
женщина
дрова несет в
охапке,
Заснежен
двор и
посреди
снегов
Стоит
старик в
каракулевой
шапке.
Он
только что
прервал свой
долгий труд
И
погружен в
себя, в
проекты, в
книги.
Часы
идут,
часы, как
снег, идут,
Овеществляя
вечность в
каждом миге.
Прошу
тебя —
прибавь ему,
подкинь
Десяток
лет,
не
пресекай
раздумья.
Раз
ты и
справедливость
— двойники,
Не
подводи его
под общий
нумер.
Превысь
лимит,
нащелкай,
надыши,
Распорядись
по крайней
мере тонко:
Дай
чистому,
отрезав у
ханжи,
Дай
честному,
взяв силой у
подонка.
Еще и
внуки у него
малы,
И у
жены осанка
молодая,
И так
непритягательны
миры
С
антинаучным
обещаньем
рая.
Нет,
не любовь —
апатия слепа.
За
стариков так
редко просят,
Боже.
Те,
что старей,
те просят за
себя,
И
суетно
молчат
те,
что моложе».
1970
Ê íà÷àëó ðàçäåëà | Ïóòåâîäèòåëü ïî ñàéòó | Êîíòàêò ñ àâòîðîì |